Шрифт:
А почему я ничего об этом не знала? Ни о родне. Ни о письме. Вопросы, терзавшие меня с того самого дня, когда я получила тетино приглашение, вернулись – вместе с уже знакомым приливом раздражения.
– Но почему? Почему они не говорили ничего друг о друге?
– Кто знает? – пожала плечами Голди.
– Ты не спрашивала?
– Нет.
– А моя мама в том письме написала что-нибудь об отце?
– О твоем отце? Нет, ни одного слова, – решительно заверила кузина и отвела взгляд в сторону. – Ладно, я тебя пока оставлю. Приводи себя в порядок.
Это была явная увертка. По опыту общения с матушкой я мгновенно различала желание собеседника сменить тему. Каким бы деликатным он ни был. Хотя… возможно, я повела себя чересчур напористо и показалась Голди излишне дотошной. Но мне так хотелось быстрее все выяснить! Шутка ли! Оказалось, у меня имелась родня! Одна сестра жила в Сан-Франциско, другая – в Нью-Йорке. Когда-то расстояние служило достаточно веским оправданием незнанию. Но теперь расстояние не имело значения. Поезд преодолевал его за несколько дней. Телеграф и вовсе – в мгновение ока. Раз матушка послала письмо, значит, она знала и о том, где проживала ее сестра, и о своем пошатнувшемся здоровье. Но почему она никогда не рассказывала мне о тете?
Как же все-таки много тайн! Тайн длиной в жизнь…
«Я дала твоему отцу обещание, Мэй, – сказала мне однажды матушка. – Какова же будет нам цена, если мы не сможем сдержать свои обещания? Отец не забудет о своем долге передо мной и тобой. Он был хорошим, благородным человеком».
Благородным? По отношению к кому благородным? Уж точно не по отношению к нам. И что за обещание дала ему матушка? Уж не из-за него ли мы влачили столь нищенское существование? Мама отказывалась отвечать на мои расспросы. Единственное, что мне удалось у нее выпытать, – это то, что отец был представителем нью-йоркской элиты, членом Клуба четырехсот под началом миссис Астор и непременно «полюбил бы меня, если бы узнал». Но почему же он не удосужился меня узнать?
Насколько я могла судить, матушка не желала просить отца о помощи, а он не прилагал усилий, чтобы нас разыскать. И я ходила в башмаках с картонными подошвами, которые разъедала зимняя слякоть, и в заношенных почти до дыр пальто, которыми нас снабжали благотворительные общества под руководством ханжей из той же социальной прослойки, что и отец. Но матушка была твердо убеждена: отец обязательно выполнит свою часть договора. Что бы ни случилось. И в этой убежденности она оставалась непоколебимой. Как же она верила в отца! Верила, верила, верила… И не желала слышать о нем ни единого плохого слова. Так что я довольно быстро научилась держать свой скептицизм в узде. Хотя сама считала, что отец обманул мою маму и бросил нас обеих. Я давно устала ждать, когда же он исполнит свое бог весть какое обещание. А слепая вера матушки в очевидно вероломного человека с каждым годом раздражала меня все сильней и сильней.
В двенадцать лет я уговорила матушку забрать меня из школы – чтобы я смогла работать. Но все свободное время мы проводили вместе. Мама обучила меня правилам этикета, французскому, танцам и рисованию акварелью. Я всегда балансировала между двумя жизнями: той, что я ежедневно проживала в Бруклине, и той, которую сулила мне матушка: «Наступит день, и ты ни в чем не будешь нуждаться. Ты не из этого общества. Тебе уготована лучшая доля».
Но принадлежавший к обществу богачей отец так и не материализовался после кончины моей мамы. Быть может, мамино обещание отцу было как-то связано с тетей Флоренс и Сан-Франциско… Но в таком случае – почему матушка никогда не упоминала о Салливанах? Что она им написала? Когда? И почему молчала о своей болезни? Я же ничего даже не подозревала.
Ответы на все эти вопросы почили в могиле вместе с ней. И я попыталась себя осадить, сказать себе в очередной раз: «Наберись терпения. Наверняка тетя Флоренс все знает. А ты пока радуйся переменам и получай от всего удовольствие». Я очень желала радоваться и наслаждаться. И отбросила неприятное сомнение о чудовищной ошибке. Вечером мне предстояло пойти на мой первый бал. Моя жизнь так резко изменилась к лучшему, что разрушать ее в угоду застарелой неудовлетворенности мне не хотелось.
Бального платья у меня, естественно, не было. Пришлось надеть воскресное. Пошитое из муслима желтовато-коричневого цвета, это скромное, благопристойное платье было мне к лицу. Я это знала, так как часто слышала в нем в церкви комплименты. И все же… когда я его надела, мне показалась, будто меня подняла на смех сама комната. Никаких драгоценностей у меня тоже не водилось. Правда, матушка всегда говорила: не украшения делают истинную леди. И тем не менее… Никогда моя бедность не казалась такой очевидной. Я выглядела церковной мышью в золоченой шкатулке, украшенной самоцветами.
А затем раздался стук в дверь. И прежде чем я успела откликнуться, в комнату влетела Голди с грудой вздымающегося розового шелка в руках.
– Я так и знала! – небрежно бросила она шелк на кровать. – Ник сказала, что твои дорожные сундуки прибудут с задержкой. На эти поезда в наше время действительно нельзя полагаться! В твоем крошечном саквояже бальное платье просто не могло поместиться. Вот я и подумала… Если ты захочешь… почему бы тебе не позаимствовать что-то из моего гардероба? В этом платье меня давно никто не видел.
У меня не было дорожных сундуков. Но я не знала, как сказать об этом Голди. И как объяснить ей, что я жила совсем иной жизнью, а не той, какой она думала. Кроме того, я была как минимум на два дюйма выше кузины, а мое сложение не шло ни в какое сравнение с ее совершенной фигурой. И все-таки… все-таки я была готова носить это платье до скончания своих дней! Из одной лишь благодарности Голди!
– Спасибо тебе, что подумала об этом. Я не хотела никого из вас обременять.
Кузина лишь отмахнулась: