Шрифт:
Первым, кого Горбатов увидел, войдя в заводское помещение, был Стефан. Секунду друзья смотрели друг на друга, но что они могли сделать? Оба великолепно понимали: в подобной ситуации им остается только мысленно обняться. Горбатов прошелся по цеху, уже уходя, он подошел к Стефану, вырвал у него из рук готовые ножницы и сказал начальнику:
— Чего они у тебя такой кривой инструмент делают?
— Так безрукие все, — принялся оправдываться энкаведешник, — учу, учу, и все бестолку.
Горбатов хмыкнул и, сунув ножницы в карман, ушел. Он привез сделанный Стефаном инструмент в Москву и отдал его Афанасии. Поступок по тем страшным, темным временам просто героический. Ножницы эти и впрямь чуть кривоватые, живут в нашей семье и сегодня, их хранит мама.
Есть еще одно, последнее мое воспоминание, связанное с дедушкой Стефаном. Как-то раз мы с бабушкой пошли в Большой театр. Афанасия отчего-то не повела меня в буфет пить ситро, а потащила сквозь фойе и коридоры в какое-то помещение, не служебное, открытое для зрителей, но совершенно безлюдное, пустынное и гулкое. В углу стояло огромное зеркало в резной раме.
— Грушенька, — сказала бабуся, — ты худенькая, ну-ка залезь за зеркало и прочти, что там написано на оборотной стороне.
Я, слегка удивленная странной просьбой, выполнила приказ, увидела неровные буквы — «Стефан и Афанасия Новацкие, 1927 год».
— Это что, бабуля? — удивилась я.
— Зеркало стояло в квартире у нас с дедушкой, — тихо пояснила бабушка, — а потом, после ареста Стефана, всю мебель реквизировали, вот оно сюда и попало.
Самое интересное, что зеркало находится в Большом театре и по сей день. Уже в восьмидесятые годы, будучи взрослой женщиной, я, придя на балет, не пошла в зрительный зал, а отправилась на поиски того холла и нашла его! Кое-как протиснулась за зеркало в угол и снова увидела надпись: «Стефан и Афанасия Новацкие, 1927 год». Слезы полились из глаз: ни дедушки, ни бабушки нет в живых, а посеребренное стекло, в котором когда-то отражались их молодые счастливые лица, даже не помутнело от времени.
О родителях отца мне известно намного меньше. Практически не сохранилось никаких фотографий, оба они не дожили до моего рождения, и я с ними знакома не была. Дед, Николай Васильев, работал на ткацкой фабрике, в городе Шуя, а бабушка, Агриппина, в честь которой мне дали имя, служила поденщицей, мыла полы. Жили очень бедно, практически впроголодь, не хватало всего: еды, одежды, постельного белья. Представьте теперь негодование Агриппины, когда она видела, как Николай, залив в лампу дорогой керосин, вынимает купленный в лавке карандаш, открывает тетрадь и начинает писать. Дед вел дневник, причем делал это с простотой степного акына, по принципу: что вижу, о том и пишу. «Вот идет Ванька, он купил хлеба, а там орет Анфиса, козу потеряла». Дед мог часами водить карандашом по бумаге. Агриппина ругалась нещадно: керосин, тетради — все дорого, в доме нет самого необходимого, а глупый муж переводит деньги на ерунду. Николай, если супруга доводила его до точки, мирно говорил:
— Граня, отвяжись. Ну хочется мне бумагу марать, ведь это не грех! Я не пью, не курю, тебя люблю, чего еще надо. Да пойми ты, если я не стану в тетради калякать — заболею.
Николай, не имевший никакого образования, испытывал просто физиологическую потребность в письме. Вот и не верь после этого в генетику! Тяга к «бумагомарательству» передалась сначала моему отцу, потом мне. А теперь я вижу, как мой трехлетний внук Никита, плохо пока знающий буквы, с самым счастливым видом черкает ручкой в альбоме. И если другие дети в его возрасте рисуют, то Никитка «пишет». Так что никакой моей заслуги в том, что я стала писательницей, нет. Просто мне посчастливилось появиться на свет с нужной генетикой, только и всего.
Мой папа, Васильев Аркадий Николаевич, свои юношеские годы провел в городах Иваново и Шуя. Там он впервые женился на Галине Николаевне, и у них родилась дочь, Изольда, моя сестра. Нас с Золей разделяют ровно двадцать лет, и она близкая подруга моей матери. Отец был уникальным человеком, имея за спиной три брака, он ухитрился сделать так, что все его жены дружили между собой. В детстве я задалась вопросом: кем мне приходится баба Галя?
Фася — мама мамы, это понятно. Папина мать умерла, а баба Галя кто? Она родила мою сестру Золю, но мне-то кем приходится?
С этим вопросом я, кажется, уже второклассница, явилась к Галине Николаевне. Та обняла меня, прижала к своей мягкой груди и сказала:
— Грушенька, тебе здорово повезло. Иметь запасную бабушку удается далеко не каждому. Пошли скорей на кухню, жарить пирожки.
Галина Николаевна слыла удивительной кулинаркой. Никогда, ни у кого не ела таких пирогов, такого холодца и такой заливной рыбы. И еще, она была мудрой, простой, русской женщиной, интеллигентной от природы, ласковой и очень доброй. Я прибегала в квартиру, где жила первая жена моего отца, твердо зная: здесь приютят, всегда накормят, и если не сумеют помочь деньгами, то дадут нужный совет.
День, когда умерла Галина Николаевна, был таким же страшным, как и день смерти сначала папы, а потом бабушки. Галина Николаевна занимала большое место в моей жизни, и я до сих пор иногда мысленно разговариваю с ней.
С сестрой в детстве я не дружила. Да и о каких хороших отношениях могла идти речь? Мне десять — ей тридцать. Золя стала лучшей подругой моей матери, ко мне она всегда относилась как к дочери. Но сестра у меня все же есть, у Золи имеется дочь, Катя, вот с ней нас разделяет всего год и связывает нежная дружба.